Я, нижеподписавшийся...
...Странный способ я избрал для признания в любви. Ведь эти заметки — не просто портреты «моих товарищей — артистов» (как называлась публикация в «Авроре» в 1980 году). Ведь это — публичное сообщение чувств тем, кому я — какое же все-таки везение! — могу просто сказать это в глаза, либо по телефону. Видимо, на бумаге всё иначе. Например, на бумаге гораздо легче выразить свое ошибочное разочарование Калягиным.
...Вблизи казалось: дважды два четыре, рожденный вахтанговской школой, он не будет «ползать» в дебрях «старого, доброго реализма» или еще — «шептательного жизнеподобия» — нет! Он должен парить, дерзать, сочетать законным браком психологию и публицистику, сольное и коллективное, прозу и поэзию...
...Я сижу на «Стеклянном зверинце» в Театре имени М. Н. Ермоловой. Саша играет, мне — до слёз жалко. Зачем он ушёл с Таганки? Ради этого? Ах, как он лихо начал — актерски, граждански, человечески. За два года — свое место, свой почерк, «свой остров» в таганском бурливом океане... Так думал я. И — ошибался. Усиленный «задним умом» и поздним опытом, заявляю нынче: все вышло правильно. Для этого острова, вернее, корабля, такие-то и такие-то моря были потребны настолько, насколько их выдерживала просторная «морская душа» артиста Калягина. Всё сложилось прекрасно... Однако вернусь на ту сцену, где юный выпускник штудирует спешно («срочный ввод») роль Максима Максимыча в «Герое нашего времени»... 1966 год. Три ввода на Таганке: ушли в кино Н. Губенко — Печорин и С. Любшин — Автор, ушел в Театр имени Вл. Маяковского Алёша Эйбоженко — Максим Максимыч. Дима Щербаков — Печорин, я — от Автора, Саша — рядом. Сегодня чудится: роль он освоил с ходу, и сам это понял, и все поняли. Не успели подивиться скорости вживания, приняли как должное. И вот, пока режиссер отшлифовывает другие сцены, мы сидим не освещенные до своих диалогов, вдвоем в углу, слева от зрителя. Забыть нельзя, что вытворяли, как дурачились, пересмешничали мы... Саша брал слету чью-то фразу, передразнивал актера или режиссера, надевал на себя невинную маску — и фраза рождала новый образ...
Сообща творимое сложнейшее кружево поэтического спектакля о Маяковском нуждалось не только в согласованности участников, в «чувстве локтя», но и в инициативе, разумеется, сознательных личностей. Калягин быстро выстроил собственную линию; из разнообразия реплик, выкриков и монологов как-то сам собой, без оттаптывания соседских пяток, вдруг получился цельный образ молодого румяного оппонента Маяковского. И «голубовато»-озверело-тенористый поэт «под Северянина», и оголтело-восторженно-несуразный крикун-пионерчик, и рьяный синеблузник-критик строчек-лесенок поэт — все партии в калягинском исполнении были сразу живыми, цельными и соединялись какой-то общей страстью...
Словом, что бы ни припомнилось из его «пробного» первого плаванья, все это необходимо сопроводить удивлением слов: «как-то вдруг», «незаметно и раньше всех», «с первой же репетиции сразу» и т. д. Тогда казалось: раз он так хорош в соло, в хоре, в эпизодах, в пластике и песнях, в брехтовском отчуждении и в вахтанговском бурлеске, значит, и ему хорошо будет только здесь. И вдруг — Театр имени М. Н. Ермоловой... И казалось: раз он так ушел — по сигналу обиды, сыграв всего дважды Галилея, потому что когда выздоровел Высоцкий, то Сашу с известной режиссерской «легкостью руки» наградили «черной неблагодарностью»... раз он ушел, не вникнув в сложности ситуации, сам себя недоподготовив к первой огромной роли, а доверившись поспешным хвалителям... раз уж его уход с Таганки был столь «эгоистичен» — стало быть, нигде ему так хорошо не жить, а будет умницей — то вернется к «своим». Прошло пятнадцать лет. Оказалось, что любой уход, переход, поворот в судьбе актера — это всегда как бы возвращение к «своим». И выходило так (и в «Современнике», и в МХАТе, и на эстраде, и в кино), что не Калягин в гостях у кого-то, а все прочие призваны населить пространство, дабы соответствовать его истинному хозяину... Позволю рискованно предположить: мастерство данного артиста уникально «раз-навсегда — данностью», ему некуда расти, ибо чувство сценической правды у него совершенно. Это невероятно редкий пример: сегодняшним умением, обаянием, силой воздействия он обладал со школьной скамьи. Опыт лишь расширил его «лёгкие», обогатил его человечески, но актерски... Я не театровед, мне позволительны лирические метафоры... Александр Калягин органичен в своих ролях, как естественна игра листвы и ручья, прилива и отлива, он тоже — от природы, в этом смысле здесь реализовано выражение «прирожденный актер».
А что до житейской прозы... тут налицо та же феноменальная успеваемость — все охватить, на ходу перекусить, телефон отключить, на самолет не опоздать, от чего-то отмотаться, отговориться, отбояриться... И при всем том — нежнейшая и, кажется, совсем несуетная близость с детьми, с домом... Вот вспыхнуло в памяти: где-то в Сухуми, на гастролях, в очередной раз нахохотавшись переделкой песни «Мишка, Мишка, где твоя улыбка», вдруг — серьезно — о будущем, о быте, о заработках... И фраза Саши — о любви к Дому, уюту, покою налаженного быта... А сегодня — любая информация о печалях и предательствах в театре, о взлетах и падениях коллег — все проходит сквозь фильтр юмора. Поразительно, но юмор у Калягина — это витамин расслабления, что ли, при самой даже крайней хмурости бровей. Ну что же говорить? Все его работы — от Рабле до Шатрова, от Мольера до «Живого трупа», от тетки Чарлея до Лёни Шиндина — всё это очень крупно, важно, сочно сыграно, и всё тоже прошло «фильтр юмора»... нет, я не похвастаюсь беспристрастием... Думаю, скажем, что критика «Живого трупа» права во многом, но Протасову — Калягину не мешают в моей памяти его великие предшественники... Может быть, всему зрелищу в целом повредила хрестоматийность или произвольность частей. Калягин, как ни один из актеров, мне кажется, способен и в хрестоматийности, и в буквальности интерпретации быть ярким, живым и — удивлять «прирожденностью». Вот и все!...
Странный все-таки я избрал способ для признания в любви...
«Театральная жизнь», № 14,
1986 г.
|